Алексей Варламов: “Я всегда выступаю на стороне защиты”

 

– Как уживаются в вас автор превосходной традиционной прозы и скрупулезный биограф-архивист? Не приходится ли делать над собой усилие, чтобы быть бесстрастным летописцем, когда вы работаете над книгами из серии ЖЗЛ?

– Я скрупулезен, но не беспристрастен. Я подыгрываю своим героям, но при этом стараюсь не нарушать правил игры. Начинаю как следователь, чья задача собрать как можно больше свидетельств, установив меру истинности каждого из них. Это бывает нелегко, ибо люди имеют обыкновение и в письмах, и в дневниках, и тем более в мемуарах лгать, и приходится устраивать «очные ставки» и «перекрестные допросы», а доверять только той информации, которая подтверждается в двух, трех независимых источниках, если только их удается найти. А дальше я всегда выступаю на стороне защиты – никогда обвинения, и никого не сужу. Моя задача – понять.

К прозе, у которой свои законы, все это имеет отношение довольно касательное, но имеет. Без опыта прозы я не написал бы ни одной биографической книги, да и не смог вообще понять, что значит быть писателем, каково это.

– Пришвин, Алексей Толстой, Грин, Михаил Булгаков… Почему именно они? Это писатели, которые интересны вам более других? Или просто материалы для написания книг о них (а ваши книги производят впечатление строго документированных) более доступны? Кстати, сбор этих материалов – это же очень трудоемкое, кропотливое, долгое дело! Вы занимаетесь этим сами или у вас есть помощники?

– Собирать материалы не столько трудно, сколько чудовищно интересно, делаю это я всегда сам, с большой охотой, и более всего на свете завидую архивистам, а также хорошо понимаю, хотя и не одобряю ревность исследователей, которые, пользуясь служебным или каким иным положением, накладывают лапу на писательские архивы, булгаковский, например. Что же касается набора имен… У каждой книги своя предыстория, но, если вы обратите внимание, – везде одна эпоха и одна интересующая меня интрига: как люди, родившиеся и начавшие свой путь в одной стране, продолжили его в другой, как строили отношения с властью, с читателем, какова была их писательская стратегия в абсолютно новых для них условиях.

– Вы добросовестно перечисляете своих предшественников в библиографиях к написанных вами жизнеописаниям, ссылаетесь в тексте на их суждения, зачастую с лестными для цитируемых авторов эпитетами. И все-таки пишете собственных Пришвина, Булгакова, Грина, Толстого…

– О, нет! Собственных писала Марина Цветаева  – «Мой Пушкин». Она гений и может себе это позволить. Я пишу или по крайней мере стремлюсь написать пришвинского Пришвина, булгаковского Булгакова, гриновского Грина и так далее. Никаких иных побуждений и прав собственности у меня нет. Моя задача – своего героя запеленговать и попытаться запечатлеть этот все время ускользающий образ. Личность наблюдателя в данном случае дело второстепенное, главное – объект исследования, который в идеале должен превратиться в субъект и сам себя написать. Более того – выбрать, как это сделать. Поэтому все книги разные. Русейший Алексей Толстой начинается как роман в диккенсовском стиле – с таинственным происхождением и неожиданным возвышением героя и по мере развития сюжета превращается в русский вариант «Унесенных ветром»: никогда моя семья не будет голодать. Булгаков – доевангельская, античная трагедия, поединок героя с судьбой, оканчивающийся его поражением при жизни и победой после смерти, но победой, за блеск которой иногда становится даже обидно; Грин – готика, психологический триллер про несостоявшегося террориста-смертника, гениального безумца, запойного пьяницу и пожизненного неудачника, охотника за несчастьем. Пришвин…. Вот про Пришвина не знаю, что сказать. Он для меня своеобразная матрица, камертон. Как это ни парадоксально, но я всех героев сверяю по нему. Это какая-то прародина литературы. И – поразительный пример удавшейся писательской и человеческой судьбы, что в истории русской литературы ХХ века – большая редкость.

Ну а всем, кто писал об этих людях до меня, собирал материалы, кто оставил свидетельства, воспоминания, лично знал моих героев, их жен, подруг, сестер, детей, кто делал архивные находки, составлял комментарии и примечания, публиковал письма и дневники – я благодарен безмерно, без них ничего бы у меня не вышло, и по этой причине я считаю своим долгом писать обо всех уважительно, даже если с кем-то бываю не согласен, и к каждой цитате из чужих работ и находок делаю сноски.

За два года существования «Большой книги», самой крупной и престижной отечественной литературной премии, в числе лауреатов оба раза были авторы серии ЖЗЛ (вы один из них). И в этом году книга этой серии попала в шорт-лист с весьма высокими шансами на победу. Как вы объясняете такой успех жанра?

– Интересно. Вот и все. В литературе интерес вообще стоит на первом месте, чтобы мы ни говорили про стиль, язык и композицию, а вернее интерес из этих вещей и складывается. Интересно писателю, интересно читателю, тем более что современная беллетристика зачастую становится лишь средством самовыражения и не нужна никому, кроме тех, кто ее сочиняет.

– В вашей прозе ощутимы автобиографические мотивы. Да вы и не скрываете этого, в частности предпосылая своей повести «Ева и Мясоед» подзаголовок «семейное предание».  У вас очень интересная семья. Насколько эта тема неисчерпаема для вас?

– А вот это моя прародина. Я точно знаю, что стал писателем только потому, что мне завещала так моя бабушка, которой по жизни  было некогда литературой заниматься, хотя тяга к словесности и талант у нее были недюжинные. И к ее судьбе мне хочется снова и снова возвращаться. «Ева и Мясоед» – это только шаг, не первый, но и не последний.

Столичный житель, вы с любовью и знанием дела пишете о провинции, деревне, дикой природе, простых людях. Каким вы представляете своего читателя – живущим в крупном городе или небольшом селе?

– Это для меня едва ли не самая большая загадка, кто и с каким чувством меня читает. С критикой все более или менее понятно, а вот читатель – терра инкогнита, хотя, конечно, бывают отклики, письма, встречи, как было, например, этим летом в Иркутске. Главное, по нынешним временам каждый читатель дорог, он - штучный товар, эксклюзив. А деревню я, правда, очень люблю, хотя сам москвич Бог знает в каком поколении.

– Вы преподаете в МГУ и имеете возможность видеть современную молодежь вблизи. Вы понимаете друг друга? Читают ли ваши студенты-филологи (не по обязанности, а для души)? Как скажется на уровне их подготовки отмена школьного экзамена по литературе?

– Ужасно скажется. Это какая-то диверсия, заговор равнодушных. Кому-то из нынешних чиновников не повезло в школе с училкой по литературе, и он теперь отыгрывается на целой стране. Гнать такое начальство надо в шею! И тут дело не только в филологах, а вообще в наших детях, которых хотят обокрасть и превратить в послушную массу, которую мы действительно перестанем понимать, потому что утратим общие ценности. Этак скоро начнут сбываться пророчества Брэдбери, и мы дойдем до 462 градуса по Фаренгейту. А филологи что ж? Конечно, читают. Еще б филологи не читали! Они и будут все хранить.

- Вы доктор филологических наук. Каковы темы ваших диссертаций?

– Кандидатская называлась «Апокалиптические мотивы в русской прозе ХХ века». Эта тема возникла после того, как я написал роман про конец света – «Лох» и вдруг обнаружил, что не один я такой умный. А тут и Леонов с «Пирамидой», и Айтматов с «Тавро Кассандры», и Ким с «Онлирией», и Владимир Шаров с «До и во время». Вот я и  попытался этот вопрос исследовать: отчего вдруг в середине 90-х все стали ждать Апокалипсиса? А докторская диссертация была по Пришвину: «Жизнь как творчество в дневнике и художественной прозе М.М. Пришвина». Собственно с Пришвина и началась моя жэзээловская одиссея.

Вашу прозу причисляют к традиционной. Кто из молодых писателей этого направления вам интересен?  Можно ли говорить о  русских прозаиках  90-х как о поколении?

        Что скажешь об этом поколении?  Его так раскидало: одних возвысило, других сбросило. Сколько поломанных судеб, сколько удивительных превращений, но все же это было время, которое я чувствовал, и потому для меня – это поколение, да, существует, в том числе и в литературе. Там была своя драматургия. Сейчас ее нет – все очень регламентировано, просчитано и слишком замешано на выгоде – культ успеха. Что касается писателей, то меня всегда тянуло к тем, кто меня старше, житейски опытнее, дольше жил, больше видел, а с молодыми за редким исключением я чувствую какую-то  неловкость. Не знаю, почему. Но очень ценю прозу Алексея Иванова, Захара Прилепина, Майи Кучерской. И очень люблю своих студентов и в университете, и в Литературном институте. Мне кажется, им сегодня труднее, чем было нам.